[Воспроизводство духа]

Блики рефлексии


* * *

Философия не наука — и никто не обязан блюсти единство номенклатуры. Предметность науки привязывает ее к определенному контексту, к некоторой иерархии деятельностей. Но философия занимается, главным образом, общностью разных контекстов — так что никакая терминология не успевает устояться. Приходится за словами усматривать суть дела, и не верить уж очень детальным описаниям.

Разум как философская категория определен лишь в триаде уровней духа:

сознаниесамосознаниеразум

Но когда мы говорим о людях как разумных существах, мы вовсе не имеем в виду только разум — не отделяем его от сознания и самосознания; такое словоупотребление оправдано, поскольку разум понимается как синтез двух других членов триады. Соответственно, в строении духовности ("психологическая" триада)

индивидуальностьличностьсоциум

каждый уровень предполагает все три стороны духа, а не что-то одно. Однако если речь идет об истории — мы обязаны считаться с тем, что развитие самосознания (логически и хронологически) следует за развитием сознания, и что разумность требует вполне сложившейся противоположности сознания и самосознания. Точно так же, как уровни единичного субъекта, сознание, самосознание и разум стоят в определенном порядке, представляя снятые этапы индивидуальной истории. Обращения иерархии в данном случае связаны с логикой рассмотрения, а не с логикой предмета.


* * *

Борцы за права женщин — они же борцы против женского неравенства... А что с одного боку — то и криво. Заявляя, что женщина тоже человек, они неизбежно подчеркивают слово тоже; то есть, предполагается, что есть мужчина — эталон человека, — а женщины лишь какими-то местами эталону соответствуют. Говоря о правах женщин, подразумевают не возможность быть собой, а общественные привилегии, якобы позволяющие чувствовать себя на равных — но по факту утверждающие неравенство на новый лад, с перекосом в другую сторону. Точно так же, забота о жизнях негров — выставляет белых недостойными жизни; забота о детях — не дает им стать по-настоящему взрослыми.


* * *

Когда человек разумный что-либо делает — это не для кого-то, а только для себя. Потому что не может иначе. Для него это единственно разумная линия поведения. Он не ждет благодарности, ему не страшны проклятия. Он делает то, что считает нужным, — или не делает ничего, если считает нужным неделание. Только тогда человек становится по-настоящему общественным существом.

Человеку будущего не надо никуда спешить, ничего добиваться... Он знает, что его труд найдется кому подхватить — и что ни одно свершение не будет напрасным.


* * *

В истории, слишком опередить свое время — значит, налететь на стену и быть отброшенным назад с той же стремительностью. Пропуск необходимых ступеней подрывает основы дальнейшего развития способа производства, поскольку зачатки нового должны созреть в определенных экономических условиях. Без этой основы — застой, уязвимость и слабость. А классовое общество не прощает исторических ошибок: хищники-соседи тут же слетятся на остатки былой роскоши...


* * *

Несмотря на зарождение философской проблематики в древней Греции, философия в античности не могла сложиться как особое культурное образование — хотя и существовала как культурное явление. Точно так же, не было ни науки, ни искусства, — в современном, институированном понимании. Была аналитическая (в смысле отделенности от синкретичного бытового сознания) рефлексия вообще, соединяющая признаки искусства, науки, философии. Античный художник — это всегда и (натур)философ; философия же остается преимущественно орнаментальной и больше напоминает искусство ритора. Метод Аристотеля — лишь внешне аналитический (что тоже немало — ибо из внешней необходимости вырастает внутренняя потребность); на деле же размышления о правильном устройстве природы и общества здесь всецело остаются в рамках герменевтики, толкования налично данного, — ближе к искусству. Для науки — не хватает формальности (следствие неопределенности предмета). Для философии — недостает содержательного единства. Переодетая платоновская Атлантида...

Иначе: уже сложившиеся различия в способе производства лишь в конечном итоге, спустя некоторое время, ведут к изменению способа отражения, уровня рефлексии. Откуда эта задержка? Очевидно, из-за того, что продукт деятельности не становится автоматически ее объектом (как воображают себе математики): для объективации плодов труда нужна особая деятельность, а ее просто не может быть, пока для нее нет объекта.

Точно так же, уже в первобытном человеке есть все предпосылки разумности — но стать разумным человечество не сумело до сих пор.


* * *

У нас нет прямых данных о движениях духа первобытного человека — но мы знаем, что наша духовность стоит на этом фундаменте, и потому принципиальная возможность написать такую историю у нас есть. Как? Исходя из принципа историзма. Две стороны настоящего — прошлое и будущее. Наши мечты задают направление —и в прошлом мы ищем похожие черты, по контрасту с цивилизацией, заполняя лакуны и сопоставляя окаменелости.


* * *

Умные люди придумали много интересного. Но господам вовсе не интересно, чтобы интересная жизнь была у всех. Как сделать вкусное невкусным? Пресловутая ложка дегтя. Идеологические извращения. Лучше испортить, чем пустить на общую пользу.

Бороться с извращенцами надо не только в плане развенчивания благоглупостей — но еще и потому, что они (сознательно или нет) занимаются опошлением уже достигнутого: якобы невинные пташки испражняются на памятники. Буржуазия борется с марксизмом — значит, надо найти, чем марксизм так уел господ, что они не жалеют денег на его опошление! Именно это и надо всячески поддерживать и развивать.


* * *

Пока мужчины и женщины телесно различны (имея в виду прежде всего неорганическое тело человека), будут и различия в становлении духа. При этом типичное для ранних этапов развития цивилизации отстранение женщин от воспроизводства неорганического тела ограничивает сознание женщин — но тем самым приводит к опережающему развитию самосознания (обращение иерархии). Отсюда преобладание женской индивидуальности над мужской на всем протяжении классовой истории — и только развитый капитализм позволяет (хотя бы в принципе) уравнять производственные функции полов, подойти к идеи духовности как таковой.


* * *

Нет гроба — нет и загробной жизни...

Первобытность не различает членов рода — все на одно лицо, одного можно заменить другим. Тело зарыли — жизнь продолжается. Всеобщая одушевленность, первобытный анимизм. Поэтому смерть человека — лишь переход в иное качество.

Появление государства — отделяет мертвых от живых. Хотя бы потому, что эксплуатировать мертвых сложнее. Но в хозяйстве и мертвые души сгодятся — и возникает представление о складировании усопших в особых запасниках (Египет, Междуречье, Древняя Греция). Поскольку души для древних неотделимы от тел — тот свет принимает людей во всей их телесности, и это полезно: с одной стороны, можно поиздеваться над покойником для устрашения живых — но можно и подать надежду на будущее воскрешение во плоти (в некоторых религиях — не обязательно своей).

Эксплуатируемым массам такие сказки без особой надобности: хватает и земных забот. Перспектива сделать мучения вечными — радует лишь последних извращенцев. Возвращаться к прижизненным сложностям — тоже не мед. Вместе с пропагандой потустороннего мира — возникает и оппозиция, скептическое отношение к поповским россказням и призывы жить здесь и сейчас, пока хоть что-то изредка перепадает. Лишь много веков спустя появляется материальная основа для физического бессмертия, переселения в неорганическое тело — возможность стать частью общечеловеческой культуры. Но до тех пор, пока не сложится человечество как целое — без классовых (половых, возрастных, этнических, и прочих) различий, — наше бессмертие остается только возможностью, и надо хорошо потрудиться, чтобы имело смысл снова становиться бессмертными.


* * *

Народные песни и сказки перебрасывают мостик от первобытности к средневековью, становятся общим фоном тысячелетий.

Первоначально — народные обрядовые действа. Таковы, например, шумерские Если бы не мать моя... и Когда я госпожа...; то же в библии: Песнь песен. Потом действие сокращается до абстрактного жеста — превращается в танец. Появление музыкальных инструментов (помимо голоса) — возможность отделения музыки от слова. Это в равной мере касается и поэзии, и прозы; одно зачастую перетекает в другое (как в библейских книгах пророков).

Народная традиция связывает культуры не только во времени, но и в пространстве: например, старинные романские песни оказали влияние на стихотворные изыски арабов — которые иногда лишь намекают на испанские сюжеты, а иногда и вставляют куски на чужом языке...


* * *

В отличие от большинства древних культур, в Древнем Египте нет эпоса, не сложилась мифологическая космология. Его литература ближе к фольклору — записи и обработки песен и сказок.

Почему? Вероятно, время не пришло. Судя по известным источникам, централизованное рабовладельческое государство в эпохи Древнего (и даже Среднего) царства существовало лишь номинально, как общность многочисленных родоплеменных образований, плетущих бесконечные интриги в борьбе за власть. Фараон во многом играет роль военного вождя — как в союзах североамериканских племен. Нечто подобное в Европе возрождается на заре средневековья. Есть аналогии и с историей Древнего Китая (пестрота локальных культур). Лишь в Новое время египетская литература порождает нечто вроде эпоса — история трех поколений семьи. Но без космологических обобщений, приземленно, бытовые зарисовки.

Древнейшая литература Междуречья в целом очень похожа: частичная канонизация текстов — явление сравнительно позднее; школы писцов — собиратели пословиц и сказок (удобный материал для обучения письму). Устоявшиеся обрядовые тексты — учили наизусть и не записывали; от них лишь реминисценции в чем-то другом. Местная особенность — таблички с текстами песен в частных домах; по всей видимости, у писцов заказывали запись традиционной родовой песни (подобных тем, что известны у многих народов на родоплеменной стадии развития) — скорее всего, в качестве предмета культа разумеется, а не для чтения  — для этого у большинства просто не хватило бы грамотности (неоднозначность древнейших письменностей, насыщенных "мнемоническими" знаками, которые расшифровать мог только знающий, представляет главную трудность при современной дешифровке).

Повсеместный переход к систематизации текстов и перерастанию их в относительно связные эпические полотна — в конце второго тысячелетия до н.э.; это уже гомеровская эпоха. Вавилонский эпос о Гильгамеше — родственник Илиады, и точно так же он собран из фрагментов разного характера, из разных времен. Литературные достоинства — плод труда многочисленных переписчиков: принцип отбора и порядок записи — имеют значение! Притирка одного к другому в ходе объединения, приведение к единой стилистике, — совершенно естественный процесс. Но главное — осознание реального этнического единства (в отличие от Египта). Независимо от формы правления.

Бесспорно, вавилонские тексты — настоящая литература. Но грубоватые шумерские — намного поэтичнее, они из самого сердца народа. В них мотивы будущей европейской культуры.


* * *

Философия не вписывается в рамки искусства или науки — но она использует все возможности. На уровне мифологического сознания — философия воплощается в миф. Когда античное искусство начинает обособляться в самостоятельную область культуры — философия принимает форму искусства. Иногда это выглядит грубо, далеко от художественности (как у Платона). Куда больше изящества предлагает эллинистический роман: вполне серьезные темы Татий, Лонг и Апулей трактуют тоном сказки, заимствуя элементы тысячелетней народной традиции. Разумеется, вполне совместить мудрствование с искусством пока не удается, и рассуждения выпирают из текста инородной тканью; однако налет сказочной наивности гармонирует с простодушием фольклора, где обобщающие сентенции рассказчик запросто вставляет в произвольное место повествования.

Точно так же, первые представления о научном методе наталкивают на мысль о формальном построении философии — или хотя бы о частичном упорядочении, когда единство сводится к единообразию схем. Отсюда многочисленные наукообразные трактаты: от Аристотеля до Спинозы, Канта, Гегеля, — и далее, вплоть до наших дней. Смотрится такое философствование грубовато — ему тут же начинают возражать всякие "постмодернисты" и мистики... Однако пока нет отношения к философии как необходимому уровню рефлексии, в дополнение к искусству и науке, возражения оказываются шагом назад — бегством от сложности в синкретизм.

Для художника любовь — образ, для ученого — иерархия понятий. Философия делает любовь всеобщей категорией, показывает как неотъемлемую часть и основу всякой духовности. Но все это — лишь тени любви, которая в полной мере раскрывается лишь в способности человека разумно действовать: не мечтать о других мирах, а сделать этот, единственный, — другим.


* * *

В XIX веке, и в начале двадцатого, — разговоры о нескольких людях в одном органическом теле могли навести наводили на мысль о психической неполноценности... Единая личность, распределенная по нескольким телам — чуть менее экзотично: хотя бы метафорически приемлемо.

XXI век все меняет. На одном и том же железе — десятки виртуальных компьютеров. Сервисы и виртуальные рабочие станции — разбросаны по узлам всемирной сети. Искусственный интеллект изначально нелокален. Так почему один мозг не может обслуживать очень разные индивидуальности? Синхронизация разных — даже не требует вживленных устройств: достаточно социальных сетей. Для разума биология не важна — ее можно придумать, или полностью перейти на неорганические носители.

До каких пор мы будем цепляться за фотографии и паспорта?


* * *

Свобода не абсолют. Это общественное отношение.


* * *

Начинать освобождение труда (человеческого духа) приходится с рефлексии: пока производство недостаточно развито, материальных ресурсов на всех не хватит — а идеи тем значительнее, чем шире круг знакомства; делиться духовном богатством — значит преумножать его.


* * *

Всякий труд — соединенные усилия человечества в целом, и продукт труда — общее достояние. Идея собственности — изначально неразумна, это форма животности. Человек будущего — ничего не делает по указке извне. Но он не вправе замкнуться в себе, ибо разумные существа призваны создавать миры. Отсюда отношение к труду: осознание его общественного характера предполагает и стремление обобществить результат.

Например, стихи, научный или философский трактат — не ради чего-то, а по велению души, — потому что нельзя иначе. Нет никакой надобности предъявлять это окружающим, изображать из себя поэта, ученого или философа. Не для чего рекламировать продукт; но сделать его общедоступным — святая обязанность творца, неотъемлемая часть творчества. Не столь важно, как именно текст будет опубликован: пойдет по рукам, появится в печати, или будет валяться на пыльных задворках интернета; важно, чтобы другие могли, хотя бы в принципе, это заметить — и были свободны это использовать.


* * *

Идеал потому и идеал, что так в жизни такого бывает. Это наш измерительный инструмент, при помощи которого мы проверяем практическое действие на разумность, соответствие намерению, — учитывая, конечно, уместные допуски и посадки. Можно, конечно, шагать наобум, уповая на русский авось. Но если стоит задача укрепления разума — то и двигаться к цели следует разумно, выверяя планы по осознанному идеалу. Принцип нерыночного планирования — от главного к частностям, свобода в деталях реализации, а не догма цифири.


* * *

Вероятно, допустимо сформулировать принцип опережающего развития духа, по сравнению с материальным производством. Дух подвижен: его достаточно слегка подтолкнуть — и он улетает под облака, и потом приходится в чем-то приземлять его. Когда способ производства дорастает до определенного уровня — уже ясно, во что все выльется; дух нового времени витает над миром. Это повод помечтать, отпустить на волю смутные предчувствия. Но у человека не бывает беспочвенных фантазий — и он стремится любую сказку сделать былью. Духовное развитие прямо влияет на материальное производство, вмешивается в постановку практических задач.

В этом великая сила образования и воспитания.


* * *

Мир воспроизводит себя через (посредством) субъекта. Именно поэтому возможно целенаправленное изменение мира. Элементарный акт рефлексии (воспроизводства мира) предполагает мир как источник и основу (исходный пункт); с другой стороны — тот же мир как назначение, как продукт деятельности. Важно не просто сделать — привести в единство с остальным, сделать всеобщим, обобществить.

Окультуренные вещи связаны между собой не так, как природные. Субъект снят — но мы чувствуем его дух. Человек как совокупность вещей — проявляет себя закономерными переходами одного в другое: регулярность и воспроизводимость воспринимаются как природный закон; необходимость воспроизводства строения культуры, способа производства — органический уровень. Единство единичностей — деятельность, активное связывание одного с другим, "открытие" новых законов и перестройка производства в целом. Только все вместе вещи обнаруживают атрибуты мира вообще; особенно это важно для разума: коллективность. Точно так же, самосознание — организует наше сознание, а разум — сознательное самосознание.


* * *

Принято считать, что переход от кочевого образа жизни к оседлости связан со значительным изменением общественной организации, — это своего рода исторический этап, граница эпохи. Точно так же, возникновение городов — как возникновением цивилизации в узком смысле слова (этимологически: городская культура). Искони деревня боялась и презирала скотоводов-бродяг — а город на всех глядел свысока. Первый рубеж — прослеживается в шумерских легендах, тогда как вавилонский эпос — гимн городу...

Но чем, собственно, отличается оседлая жизнь от кочевой? Что дает ей культурные преимущества (если таковые вообще есть)?

Устойчивый признак общности — собственная территория. Но такое разграничение возникает уже в ранней первобытности: оно прямо заимствует животные формы (от ареала обитания вида до меченой территории у хищников). Здесь мы не видим существенных различий: кочевники устанавливают границы своих владений, оседлые народы мигрируют и разделяются на ветви (как у древних греков: выведение полисов, колонизация, экспансия).

Говорить об относительной устойчивости оседлой экономики тоже не приходится: неурожай или разгул стихии запросто может выкосить население сотен сел; но и у кочевников нет гарантий от эпидемий и падежа скота.

Есть, правда, привязка ремесел к природным ресурсам, из-за чего кочевая жизнь ограничивает разнообразие, оставляет лишь самое необходимое для поддержания быта, а в остальном полностью зависит от оседлых рудокопов. В каком-то смысле это примат индустрии, равно обуславливающей и земледелие и скотоводство, — но не вопрос взаимоотношений села и степи.

Стабильность условий в любом случае способствует развитию трудовых навыков — и оседлая жизнь благоприятствует созданию крупных инфраструктур. С другой стороны, подвижность кочевья делает его своеобразным разносчиком технологий — и создает предпосылки товарного обмена, включая транспорт сырья, и тем самым ослабление локальности ремесла и промышленного производства. Налицо дополнительность двух древних миров, противоположность которых снимается цивилизованным (городским) государством.

Однако помимо собственно экономических факторов — есть еще и вопрос материализации духа. Теоретически возможно перевозить награбленное с места на место. Ставка кочевого вождя подвижна, и располагается где угодно. Однако концентрация богатств неизбежно ведет к оседлости, как только само понятие богатства расширяется на все потенциальные предметы обмена, а не только стада и табуны. Завоевывая чужие страны, кочевники разрушают чуждую им культуру; и все же они вынуждены использовать старые поселения, как минимум, в качестве опорных баз — поскольку иного средства удержать завоеванное просто нет. Чем обширнее власть — тем больше она нуждается в символах. Такими символами становятся единство права (воплощенное в городах) и единство религии (материализованное в культовых сооружениях). Нематериальный дух оказывается достаточно сильным, чтобы намертво привязать кочевника к земле, а село (включая крепости местных князьков) поставить в зависимость от крупных городов, центров цивилизации.


* * *

Рефлексия по поводу рефлексии легко упускает из вида исходный предмет и подменяет его частными представлениями. Так, начиная с древнейших форм классового расслоения, воспитание и обучение тесно увязаны с потребностью воспроизводства общественного неравенства, так что каждый член общества определен лишь в его отношении к наличным (уже осознанным) общественным структурам — и видится всего лишь совокупностью общественных отношений. Отсюда крен всех без исключения моралистов и строителей разного рода утопий в сторону полезности личности для общества; индивидуальные вкусы и склонности приемлемы лишь в плане потенциальной пользы (хотя бы в качестве следования культурной традиции и возможности влиять на характер общения). Античная философия делает идеальную личность зеркалом полиса; средневековье закрепляет разнообразие сословной иерархии; капитализм все сводит к рыночной конъюнктуре... Свобода личности начинается там, где она ценна сама по себе (в том числе и в собственных глазах), — так чтобы не только общество воспитывало достойных его личностей, но и личность стимулировала общество стать равным ей.


* * *

Распределение деятельности — основной механизм связывания людей в общество. Но он же меняет само понятие действующего лица, отделяет продукт деятельности от деятеля. Когда одно и то же делают многие — мы не можем определенно сказать, кто сделал то, чем мы пользуемся в данный момент. Когда продукт требует соединения усилий тысяч и миллионов людей — вопрос об авторстве вообще снимается с повестки дня.

В промежуточном варианте — мы можем соотносить продукт с деятельностью некоторой группы, с коллективным субъектом (границы которого, впрочем, довольно расплывчаты). В частности, поручая дело коллективному субъекту, мы не интересуемся деталями внутренних взаимодействий: для нас это распределенный субъект, виртуальное образование в некоторой сети. Мы можем назвать эту виртуальность каким-то именем — и для нас она совершенно неотличима от обычного субъекта, привязанного к биологическому телу. Когда несколько таких субъектов могут делать одно и то же, они в свою очередь объединяются в субъекте более высокого уровня, которого тоже можно как-то поименовать. В пределе, когда субъектом любой деятельности станет общество в целом, выделение индивидуальностей потеряет смысл, и имена будут не нужны. По любому вопросу мы обращаемся не лично к кому-то — а к обществу целиком, и для этого у нас есть специальные (общественные) органы.

Возможна ли в таком мире любовь? Безусловно возможна. Однако ее формы станут принципиально иными, почти непредставимыми для выросших в недрах цивилизации.


* * *

Если субъект деятельности становится всего лишь состоянием сети, ресурсы, используемые для реализации этого состояния находятся в общем пользовании. Другими словами, общественным становится не только производство, но и потребление. Одно и то же биологическое тело (или физический компьютер) используется для разных задач — и представляет разные индивидуальности. Разумно устроенное общество обеспечивает возможность такого распараллеливания, при занятости одного ресурса оперативно подключая другой. Здесь особенно важна универсальность, возможность передать функцию от одного другому, достигать цели разными путями.

Особенность духовного производства — идеальность продукта, реализуемость в самых разных материальных носителях. Потребление такого продукта есть фактически производство материальной системы, представляющей ту же идею, — это материальное производство. Потребление продукта этого производства — духовное производство, развитие идеи, обогащение ее опытом всевозможных реализаций.

Потребление субъектом продукта материального производства, ограничивает возможность потребления того же продукта другими субъектами (поскольку индивидуальные субъекты вообще различимы в контексте какой-то деятельности). Выход из положения состоит в предоставлении каждому аналогичного продукта — реализации той же идеи. Границы аналогии зависят от культурных установлений, от истории формирования субъекта. В частности, дефицит продуктов одного типа ведет к перестройке отношения к потреблению, к обращению иерархии идей.

Считается, что одна и та же идея — никак не ограничивает совместного пользования; но это возможно лишь при условии, что материальные ресурсы для ее различных реализаций имеются в изобилии. Например, если художественный образ требует воплощения только в каррарском мраморе — его реализация вообще невозможна, поскольку месторождения давно истощены. Аналогично, если проект требует соединения усилий многих миллиардов людей — придется подождать с его реализацией до прихода более экономных технологий. Тем не менее, рост возможности разделения ресурса по мере удаления от материальной основы — явление обычное, и самые абстрактные идеи теоретически могут разделяться вообще всеми; обратная сторона такой всеобщности — абстрактность самого разделения, поскольку невозможно понять, что же у нас есть, пока мы не приспособили это к живому делу.


* * *

Наша суета — от животности, от привычки к единичному телу.
Космическому человеку некуда спешить: у него другие масштабы.


* * *

Если мы милостиво разрешаем собеседнику иметь свое мнение, но каждый раз, когда его мнение не согласуется с нашим, даем ему по морде, — через некоторое время окажется, что мы с ним полные единомышленники, — при полной свободе мнений!


[Воспроизводство духа] [Философия] [Унизм]